Версия сайта для слабовидящих
19.07.2025 09:44
30

«Что жизнь и смерть? А жаль того огня...» Читаем статью А.Ю. Большаковой

230-1230-2232-1232-2232-3258-1258-2258-32025-05-28_001

На фото из фондов Библиотеки-музея В.П. Астафьева: письма Аллы Юрьевны Большаковой В.П. Астафьеву, 1999-2000 годы; книга А.Ю. Большаковой с ее автографом

Алла Юрьевна Большакова - доктор филологических наук, литературовед, литературный критик; один из ведущих российских специалистов по творческому наследию В.П. Астафьева (подробнее о замечательном ученом можно прочесть здесь). 

Алла Юрьевна не раз бывала в Астафьевской библиотеке, а в наших музейных фондах хранятся ее письма Виктору Петровичу - некоторые из них прикреплены к этому материалу (фото кликабельны: один щелчок мышкой - и изображение увеличится, текст станет хорошо читаемым; далее можно "листать" изображения, переходя по стрелке). 

Сегодня мы совмещаем две наших традиционных рубрики - "Истории из фондов" и "Наука по понедельникам" - и помимо фондовых материалов публикуем фрагменты статьи А.Ю. Большаковой "Что жизнь и смерть? А жаль того огня..." К 80-летию Виктора Астафьева". 

Работа Аллы Большаковой цитируется по сборнику "Астафьевские чтения. Выпуск третий (19-21 мая 2005 г.) Современный мир и крестьянская Россия"

***

«Что жизнь и смерть? А жаль того огня...» К 80-летию Виктора Астафьева

В начале далеких 1980-х, получив от Виктора Петровича первое письмо - отклик на мою выведенную неопытной рукой статью «Россия, Русь! Храни себя, храни...» о творчестве Астафьева, - я вспомнила пронзительные фетовские строки, адресованные другу молодости: 

Не жизни жаль с томительным дыханьем.

Что жизнь и смерть? А жаль того огня,

Что просиял над целым мирозданьем,

И в ночь идет, и плачет, уходя.

Есть, есть в подлинной поэзии некий сверхпосыл, пронзающий время в предощущении будущего! Лично мне, в тех 80-х, эти давние строки, с трепетом вписанные в ответ любимому писателю как знак моего ощущения его судьбы, задали - краткой поэтической формулой - ракурс нынешнего зрения. Взгляда на великого художника, классика завершившегося столетия, завершившего и его жизненные строки. Но не о них теперь уже наш - сколь запоздалый, столь и своевременный - вздох. А о первозданном поэтическом огне, высеченном великим, надсадным трудом души из окаменевших глубин надорванного столетия. О том астафьевском огне, что ярким светом в ночи темной-темной озарил наши труды и дни, внеся в них возвышенное видение по-своему суетного, но по-своему и великого бытия. И сейчас, в новом столетии, когда астафьевский живой голос продолжает звучать лишь со страниц его оставленного нам литературного завещания, - нам выпала честь - тот огонь удержать, поддержать. Если сможем... Если хватит таланта, силы души и страстного желания выполнить свой долг перед писателем - во многом не понятым, не услышанным при жизни, несмотря на множество голосов, его клеймивших и его славивших...

Судьба сложилась причудливым узором, закинув Астафьева в первопрестольную в конце 1980-х: его присутствие на I съезде народных депутатов совпало с моими научными «затесями» - я имею в виду защиту в МГУ диссертации о его творчестве. Странно представить, но оказалось, что Виктор Петрович впервые (!) попал на защиту работы о его творчестве и был весьма взволнован и тронут. Его как почетного гостя и, по сути, виновника торжества усадили в президиум, и проходное, казалось бы, научное действо превратилось в настоящий праздник. Выступавшие говорили о нем и для него, от всей души. Потом поехали ко мне домой (официальные банкеты тогда были запрещены) и, помнится, угощались каким-то гусем, самым парадоксальным образом перекочевавшим потом в название последнего астафьевского рассказа, присланного им мне (в книжном одноименном издании «Пролетный гусь») уже из госпиталя, с грустью неизбежного конца. Но тогда о «пролетном гусе» не было и речи - мы смеялись, весело празднуя наш общий успех, слушая бесподобные астафьевские байки, рикошетом отозвавшиеся потом в искрометном «Веселом солдате». В «пролете» не был еше никто - ни мы, ни страна, ни время - или так лишь казалось? - и астафьевское прозренческое видение уже тогда распознавало меты тревожного распада - сквозь пир и смех «бесконечного» праздника жизни? Меты того общенационального «пролета», который обозначился постскриптумом-загогулиной в молниеносных 1990-х. Но который - как некая черта подавленной, попранной народной ментальности - начался еше в сталинские годы.

<...>

Как говорится, снявши голову - по волосам не плачут. Но вот Астафьев, вопреки всему, плакал - и по голове, и по волосам, и по тем ненаписанным иль истребленным стремительно расползшейся по России антисилой страницам национальной истории, с которых восстали бы во всей исконной славе Гордость, Честь, Достоинство и то особое чувство «я живу в своей стране», что дано было от рождения нашим дворянско-крестьянским предкам. Людям, землею (о)владевшим и от земли живущим. Пристальный взгляд в последние рассказы «Последнего поклона» - «Вечерние раздумья», «Забубённая головушка» - открывают нам Астафьева-философа, мучительно размышлявшего над истоками и причинами случившегося, того «страшного на Руси великой», чем столь богат и на что столь щедр был век минувший. Особое внимание уделяет писатель насильственной коллективизации и раскулачиванию, из недр которых и пошел глобальный раскол национального мира, русской души, но, главное, возникло смещение и смешение традиционных нравственных критериев, понятий о добре и зле: «Коллективизация в нашем селе, как и всюду по Руси, смешала добро и зло, перепутала меж собой людей». Вопрос о смешении этом, далеко не праздный по нынешним разъятым временам, актуален и для понимания природы астафьевского дарования.

Золотой середины здесь до сих пор нет, мнения резко разделились, и бог знает, сойдутся ли. О том говорит и острая полемика вокруг астафьевской концепции войны, начавшаяся еще с появлением блистательной пасторали «Пастух и пастушка» о любви, смерти и вечном возрождении и ожесточенно разгоревшаяся в 1990-х в связи с появлением романа «Прокляты и убиты», повести «Веселый солдат» и пр. Одни увидели в них новое «сгущение красок», темных и мрачных по преимуществу. Другие - слово правды, какой бы тяжелой она ни была. Между тем не только и не столько это печалит сейчас: честная полемика, даже ожесточенная - дело нормальное. Печалит то, что после кончины писателя из запыленных сундуков достаются источенные окололитературной молью, изрядно обветшавшие, но всё еще, оказывается, «нужные», знамена борьбы. С кем и с чем? Со светлой памятью о выдающемся художнике? Со спецсозданными (для этой самой борьбы) фантомами межэтнических распрей, зловещим крылом затемнивших жизнь и судьбу нашу в межстолетье? И кто виноват в этом - отдавшие лиру народу своему и неосторожно, в запальчивости, а скорее всего и по некоему чужому и чуждому сценарию, задевшие больную тему, чувства иные? Неужели они? Или нет? Но кто?

Недавно опубликованная всеми уважаемым журналом статья К. Азадовского «Переписка из двух углов империи» вновь обращает нас к локальному эпизоду (явно инспирированному) из биографии Астафьева, чуждой волей ввязавшегося в 1980-х в известный спор с пушкинистом Н. Эйдельманом. Обоих «переписчиков» нет уже, а значит - все дозволено для «вольных» интерпретаторов их интеллектульного наследия? Факт, сколь вопиющий, столь, увы, и типичный для нашей стремительно коммерциализирующейся словесности. Всё на продажу? В статье Азадовского, однако, это «всё» далеко не по-пушкински обеднено, введено к отрицанию - к той теневой стороне около литературности, что извела многие таланты своей мелкотравчатой убийственностью. Кем выведен Астафьев в этой посмертной статье? В каких грехах обвинен?

<...>

<...>

Итак, добро доброе или отрицающее зло, но зло и порождающее? Тяга к идеалу, возвышающим ценностям, с высоты которых взирает автор-творец на судьбы мира сего; либо же - оголтелое неприятие всех и вся, та самая «чернуха», во всесилии которой обвинили Астафьева в 1990-х? Думается, сейчас, когда в руках просвещенного читателя оказались все или почти все астафьевские тексты, составляющие практически полное наследие его, пора всерьез задуматься о диалектике «светлых» и «темных» красок в писательской душе. Закон, по которому должно судить художника, однако, предполагает вглядывание именно в эстетический идеал - в ту богоданную суть творчества, которая и дает свет духовный, своеобычно озаряющий даже самые низкие, мрачные бездны бытия нашего. Чуткий художник, каковым неизменно представал Астафь­ев для столь же чутко улавливающих его сокровенное слово читателей, порой открывал нам этот свет, доступный ему и гордо несомый им; порой высвечивал им затемненные звериные тропы, по коим крадучись ползла клика новых варваров, что мечом и страхом побуждала двигаться в том же направлении покорных, подвластных, замордованных и забитых потом в лагерях и нестроевых «ямах». <...> Столь резкое сопоставление (или преувеличение, нарочитое смешение также?) во многом вызвало неприятие «нового Астафьева» в новое время - взывая к возвращению обнаженной просветленности, неприкрытой и неприкаянной доброты на страницы астафьевских книг. Но, быть может, сражение добра и зла, битва света и мрака в них, принимавшие всё более ожесточенные формы, - и было отсветом непроявленных, ушедших в глубь национального бессознательного, сил русской души, к восполнению которых столь яростно, порой с перехлестами и перегибами, взывал честный художник, исполненный высокого гражданственного утверждения идеи России и в картинах отрицания, мрака и распада... И может, потому воспетый в «Забубённой головушке» «красавец ненаглядный» чудесный гусь и обратился в рассказе 2000-го в «пролетного», что в том, раннем сюжете, он тоже - убиенный, безжалостно подстреленный юным и бездумным охотником: «Не жалость, нет, восторг добытчика сотрясал меня, мое сердце рвало счастьем...». 

<...> 

Чувствовал ли себя в «пролете» сам художник, отдавший себя миру, открывший людям - через надсаду, творческий пот и вечные слезы несовершенства - сокровенное в душе своей и получивший в ответ не только признание, но и гневную отповедь, отчуждение, обратившие его в конце жизненного пути в одинокого печального путника? В поисках ответа на еше один неизбывно мучающий нас вопрос открываю недавно полученную из овсянкинской библиотеки-музея книгу «Затесей» (2003), самое полное издание астафьевских лиро-философских миниатюр, включающее невысказанное, недосказанное при жизни. «Что есть поэзия?» - затесь 19 апреля 2001 г.: «Но если уж молвил вслух сокровенное, держись - испытание словом есть не только самообнажение, но и суд на миру беспощадный, нелицеприятный. Никто не бывает так наивен и доверчив, как поэт... Он верит, что слово его спасет мир от бурь и потрясений и если не заслонит человека от невзгод и бед, свалившихся на него, то хотя бы его утешит. И так было всегда - поэзией двигала вера в доброту и милосердие, поэт и музыкант всех ближе к небу и Богу».

Лиро-эпическое дарование астафьевское несло в себе явные поэтические зерна, его называли поэтом и певцом человечности (А. Макаров). Именно это начало позволяло отделять идеальность его от «плевел» сугубых прозаизмов реальности нашей. Но потому и столь важен сейчас для нас, принявших на себя бремя того самого «суда на миру», о котором писал Астафьев, поэтический диалог, в который - нередко неслышимо и для самого прозаика - вступали с ним стихотворцы, его современники, со-«звучники», гордо неся в своем слове отблеск зажженного им огня, имя которому, очевидно, - ПАМЯТЬ, всё и вся просветляющая, усмиряющая, но и бередящая, не даюшая покоя вопрошающей и все еше безответной душе России. Душе, пробуждающей голосом певца нации и пробуждающейся в суровое лихолетьемежвековой разъятости; душе, пристально вглядывающейся в свое полузабытое, но не утраченное прошлое и быстротекущее настоящее.

Другие публикации музейного отдела Библиотеки-музея В.П. Астафьева можно прочесть по ссылке